Милые бабули наши
а вологодской земле сохранился особый говор, который в столицах воспринимается как досадный признак периферийности, от него новоиспеченные горожане стараются поскорее избавиться, потому что у коренных городских жителей он вызывает брезгливость, связывается с представлением о мешках, засаленных пиджаках и терпком запахе дегтя на сапогах. Я сама по молодости была грешна этим чванством, теперь же моему слуху вологодский говор приятен и люб, как и запах дегтя. А то, что казалось когда-то смешным, чуть ли не возмутительным, стало в деревне естественным и дорогим.
Неожиданные вологодские ударения, словечки и обороты имеют более глубокую связь с исконно русскими корнями, чем современный литературный язык. Сходные особенности встречаются в церковно славянских текстах. Жаль, что интонации того времени не передались, но, думаю, и в этом вологжане ближе, скажем, москвичей, к своим языковым истокам.
Здесь говорят нараспев, с волнообразными возвышениями голоса в середине слова, с вопросительным утверждением, очень зычно и напевно. Когда сам разговариваешь с деревенскими, то не так заметно, а если слышишь их разговор между собой, держи ухо востро. Вопросов не задавай, а сиди смирно и лови каждое слово. Какая музыка слышится в речах наших бабушек! Они такие образы иногда подыскивают, невозможно даже запомнить, не всегда и понятно, о чем речь.
Бывало, отдельные слова разберешь, а связать их не можешь. Как же так, думала я, разве я не русский человек, почему же столько непонятного в родной, казалось бы, речи? Останавливала говоривших, переспрашивала, просила объяснять, а потом незаметно и у самой появились те же интонации. Теперь, когда приезжаю в Ленинград, уже мои друзья усмехаются, слыша, как я разговариваю. Ну, конечно, мы все равно говорим не так, как в деревнях, ближе все-таки к городскому вологодскому говору, зато научились слушать бабушек, получив “ключик” к их словесным шкатулкам.
Среди всех жителей Ферапонтовской волости по богатству языка выделяется Галина Дмитриевна Забелина из деревни Емишово. Она многие старинные песни помнит, обычаи, частушек ворохи сыплет и шутки с прибаутками. Но дороже всего ее собственный бисер, тот, что рождается прямо у тебя на глазах и щедро рассыпается в беседе. Беда, что записывать не успеваешь. Встретишься с тетей Галей, заговоришься, вдруг услышишь драгоценную фразу, а пока бежишь к листку бумаги, забудешь какую-нибудь деталь и никак не вспомнить, как ни силишься, а без нее — все пустое. Как родничок: если не поймаешь струйку ладошками, она и ушла в песок между пальцами.
Как-то мы говорили с писателем М. Ф. Антоновым, давним почитателем Ферапонтова, об особенностях сохранившейся в деревнях речи, и Михаил Федорович сказал, что на ферапонтовской земле слышал только двух настоящих знатоков русского языка. Назвал Галину Дмитриевну Забелину и еще бабушку Машу Березину, бывшую послушницу монастыря, которой уже давно нет в живых. Я с радостью согласилась, ведь я тоже обратила внимание на исключительность речи ныне здравствующей Галины Дмитриевны, но Михаил Федорович возразил:
— Нет, это уже не то. Речь Галины Дмитриевны надо было раньше слушать. Она теперь заметно испорчена, потому что уже десять лет Галина Дмитриевна слушает радио.
Да уж, радио с телевизором принесли много инородного в деревню. В избах появились обои, делающие красивейшие атласные бревна срубов неровными заклеенными стенами, посуда магазинная и мебель неизбяная потеснили удобную крестьянскую утварь. Мечты, которым положила начало так называемая “смычка города и деревни”, стали уродливо претворяться в крестьянском обиходе и предстали в полном объеме в наши дни. За всем же этим видится разбитое корыто и сидящая рядом плачущая старуха.
Встретили мы как-то в экспедиции старенькую бабушку в пустой деревушке, спрашиваем ее:
— Где остальные жители?
— Все примерли,— отвечает она, спокойно сокрушаясь о былом разумном устроении жизни. В этом словечке все уместилось: и неизбежность общей беды, и тишина, и укор нам, молодым и здоровым, ничего не понимающим в крестьянской трагедии, когда земля осталась без землепашца. И какая ей разница теперь, почему это произошло, важно, что это так, а не иначе.
Да что там дальние веси? В полутора километрах от Ферапонтова есть деревня Дьяконовская, бывшее владение Цыпинского причта. Сейчас в ней только два дома осталось. В один — хозяин наведывается изредка, а в другом живет бабушка Лиза. Была деревня большой и многолюдной, теперь же в ней и электричества нет лет тридцать. Как объявили деревню неперспективной, провода и обрезали. Баба же Лиза не захотела покидать родное место, на нее рукой махнули: или сама убежит, или помрет. А баба Лиза живет по-прежнему в своем домике и никуда не собирается деваться: ни умирать, ни уезжать. Корову держит. Красивая такая пегая буренка у нее. Подходит к путнику, улыбается, никто ее ниоткуда не прогоняет, огородов кругом нет, кроме бабы-Лизиного, она и гуляет по округе безбоязно.
Набрела однажды я на эту деревню, когда из болотца выбиралась. Иду, в руках букет полевых цветов несу. Подходит ко мне буренка и откусывает ближние цветочки. Я прячу букет за спину, она смотрит на меня весело, а потом высовывает длиннющий, как шланг язык, огибает им меня, не трогаясь с места и не переставая улыбаться, ухватывает весь букет, как хоботом и спокойненько все жует. Смешная коровка, я таких веселых красавиц не видела больше. Теленок рядом гладкий и круглый, как дойная корова, ведь все молоко баба Лиза ему выливает. Ей некого более кормить, молоковоз из-за нее одной не приворачивает с дороги.
— Зачем ты корову держишь? — спросили ее в сельсовете. — Одного сенокосу сколько!
— А как же можно без коровушки? — удивилась бабушка Лиза. Ей, может быть, эта буренка и умирать не дает, заботит.
Галина Дмитриевна Забелина тоже не уезжала из своей деревни до последнего, а в одну из последний зим засобиралась. Не одиночества испугалась — это чувство ей неведомо. Напугало всех бабушек округи известие, что в соседней деревне Матрена умерла зимой, а спохватились не вскоре.
— Не смею оставаться одна в деревне, — решила Галина Дмитриевна, — как умру, никто и не узнает, некому похоронить будет, крысы съедят. — И стала просить у директора совхоза комнату в Ферапонтове.
Ранней весной, как начинают сугробы приседать, подтаивая, уж обратно домой в Емишово собирается. Никто не удержит ее в слободе. Сажает кошку Ромашку в мешок, берет две палки в руки и острожно бредет с рюкзачком за спиной в деревню. Батожки эти называет своими ногами.
— На четырех-то ногах я ходко добегу, — говорит она, прощаясь. В стылом доме затапливает печь, моет все, отскребает, проверяет, не разорили ли крысы запасы картошки, обтирает иконку, вешает чистенькие ситцевые занавески, налажает кросна — половики ткать в свободные минутки — и первой начинает жизнь в деревне. К началу лета уже вся деревня наполняется многоголосьем ребятишек. В каждом доме собираются гости, мест не хватает даже на сеновалах, и трудно представить, что к осени все опять опустеет и осиротеет. Последней уходит из деревни Галина Дмитриевна с оставшимися узлами и старушкой Ромашкой.
— Что ты, матушка, плачешь? В слободу идем, — успокаивает она кошку в шевелящемся мешке.
Когда я впервые увидела тетю Галю, она поразила меня своим красивым благообразием, какой-то радостной удивленностью. Такой добротой светятся ее глаза, что кажется — и сердиться она не умеет. А если все же что-то выведет ее из равновесия, то говорит она так же тихо, только с еще большим удивлением: пошто так делать-то?
Аккуратно повязан на ней выгоревший платочек, заплаточки на рукавах наложены совсем незаметно, подшитые к дочкиным юбкам подолы сидят ладно. Со всеми тетя Галя приветливо здоровается, даже с незнакомыми, каждому улыбнется, неназойливо спросит о чем-нибудь прохожего и так же на ходу скажет доброе словцо. Когда она входит в дом, становится светлее и на душу веет покоем. К Галине Дмитриевне можно прийти, чтобы отпустили невзгоды, помолчать под ее тихое воркование о делах житейских. Порой возьмет она своими всегда теплыми руками твою руку и скажет, отогревая:
— Не тужи, Романовна, не тужить родилися.
И отпускает тоска. Галине Дмитриевне радостно помогать, сделаешь сущий пустяк, он тебе ничего не стоит, а у нее в глазах благодарные слезы. Всем она рада, всех любит, но от дел для праздных разговоров не отрывается. Хочешь общения, иди с ней на огород, поли и поливай вместе с хозяйкой, тогда увидишь ее по-настоящему и услышишь ее рассказы, живые и смешные. Когда уходишь, в дверях тетя Галя все норовит подпихнуть тебе в карман конфетки или кусочек масла, который незадолго до того ей самой кто-нибудь привез. На прощание она выходит из дома, провожает до околицы, крестит и улыбается.
— Ну, иди с Богом, — а сама еще долго стоит, глядя вслед.
О своей жизни Галина Дмитриевна говорит редко, но однажды вырвалось к слову.
— Слава Богу, двух мужей похоронила, — сказала она, крестясь, теперь живу одна, сама себе хозяйка, никто надо мной не командует, не томит. Первого мужа на войне убило, со вторым тоже не нажилась, умер рано. Осталась я со свекровушкой да тромя робятишками. И в колхозе — бригадиром, и дома все на мне. Сколь потом ни сваталось, не пошла. Мне того не надо.
— А в те годы венчались? — спрашиваю.
— Первый раз я замуж самоходкой выходила.
— Как это — самоходкой?
— По бедности. Коль венчаться, так надо приданое. А где его взять? Тогда много самоходкой выходило. Да и церкви нарушили, не венчали боле. — Тут тетя Галя заулыбалась и запела частушку.
Запирай, мама, ворота,
Я сегодня не приду,
За которого ругала,
Самоходочкой уйду.
Странное какое слово “самоходка”. Похоже, не старинное. Расспрашиваю других бабушек, из их объяснений с трудом понимаю, что хоть и раньше такое встречалось, но чаще всего стало случаться в деревнях в довоенные годы, как раз в пору коллективизации. Зазорным для невесты этот поступок не считался. Молодые сговаривались, невеста уходила к жениху и жила в его доме, а он задним числом шел к родителям улаживать сговор. Свадьбы не играли, приданого не давали.
— Ты, Галина, вспомни, какие свадьбы-то играли в прежнее время! Сколько песен пели! — Вспоминает Марина Владимировна из соседней с Емишово деревни Милюшино, откуда они с дядей Кузей тоже переехали на центральную усадьбу. Зимой подруги собираются в чьем-нибудь доме, как в молодости на беседы. Точно русское землячество за границей. Собираются и вспоминают прежнее житье-бытье — “досюдошное”. Как пахали на себе, как колоски на полях тайком подбирали, как косили по ночам, чтоб никто не схватил за руку за колхозный покос, как девчонками лес валили: по четыре кубометра в день на каждую, и все двуручной пилой, по пояс в снегу. Кто не пиливал дров, представить не может, сколько это — четыре “кубика”.
— А все же веселее было, чем ноне, — говорят бабушки. — Свадеб много играли. Красивые песни пели.
— Тетя Галя, — спросила я как-то, — когда на свадьбе песни пели, за столом что ли, как соберутся на пирование?
— За столом уж не много пели, больше, когда невеста за рукой сидела. Да еще перед самым венчанием причётов много. Утром, как к венцу ехать, девушка прощалась с родными, причитывала и матушке, и батюшке, и сестрице, и братевке. — Галина Дмитриевна грустно и протяжно запела, накидывая скатерть на стол, как когда-то накидывала невеста, причитывая брату:
Ты сходи-тко, да милый братевко,
На конюшню да небывалую,
Ты возьми-тко, сокол-братевко,
Ты уздечку да небиралую,
Ты возьми-тко, да сокол-братевко,
Коня-то да неезжалого,
Ты свези-тко, да сокол-братевко,
Ты меня-то да молодешеньку
Ко звону-то да колокольному,
Ко венцу-то да ко злачёному.
— Вот так споет она, возьмет скатерть со стола и бросит в девок. На которую попадет, та и замуж выйдет, — заулыбалась тетя Галя, сбрасывая грустинки с лица.
— А ваш муж кем работал? — спрашиваю.
— Мышей пас.
— Как это? — пытаюсь догадаться.
— Сторожем был, на зернохранилище. Что, не мавтаешь?
— ?
— Ну, когда кумбало не варит, — хитро посматривает на меня тетя Гяля. — Вот и кумбало, раз не понимаешь, — заключает она. — У меня тоже в городе головушка как кумбало делается.
В городах Галина Дмитриевна не любит бывать, все бабули тяготятся городом. Пока молодые, еще устремляются туда за сытостью и “культурой”, старики там не приживаются, домой “вертаются”. Поводятся бабушки с внучатами и уезжают — жить “на спокое”. И хоть тянутся они в родные места, деревни постепенно пустеют и заколачиваются. Вернувшись из городов, бабушки потом целый год рассказывают друг другу обо всем, что пережили, какие в магазинах очереди, и сколь народу кругом, и что пьют, и чего едят, и как дома своего не найти, коли выйдешь без провожатого: “Дом-то нашла, избы не могла найти”. Жизнь городская обрастает чудесами, все становится важным, значительным.
— Ну, насилу вернулась, — рассказывала Галина Дмитриевна после своего путешествия в Ленинград. — Народу — страсть, что муравьи. А метро! Повела племянка в дверь, дверь большая стеклянная, вошли — все светло. И все вниз куда-то едут, это лестница бежит прямо в подземелье, а я боюсь ступить. Племянка уехала, а я стою. Как ступить, когда она одни ноги тащит? Подошел военный, взял за руки: пойдем, говорит, бабушка, подхватил под руки и потащил. Едем вниз, смотреть страшно. Как, думаю, внизу-то сойду, еду и плачу. Племянка внизу встречает, я так и пала на нее. Как же, милушка, не плакать, страху-то натерпелась! Насилу доехали. Погостили — обратно собираться, она меня опять к метре этой тянет. Не пойду, говорю, больше в вашу преисподнюю. Ни за что не пошла. Обратно уж верхами ехали.
Прихожу однажды в мороз, обвязанная платком. Тетя Галя улыбается, глядя на индевелые ворохи моих одежд.
— Покажи ляпачину-то, что увязалась? Что на оборванном репище. Старуха три года на Москву сердилась, а Москва и не знала. Скидавай одёжу. Ну, волосьё — что колос, — я причесываю растрепавшиеся волосы. — Не в Москве ли очужалась?
— Нет, в Ленинграде была.
— Что видела-слышала в Ленином-то граде?
— Ничего не видела, все мелькало. А слышала, что Вологду хотят столицей сделать.
— Вот и правильно, — одобрила Галина Дмитриевна и запела:
Не всё горы крутые,
Есть и ровненькие,
Не всё люди лихие,
Есть и добренькие.
Тут закипел на печке чайник, запрыгала крышка.
— Не бесися, батюшко, сейчас оберу, — тетя Галя, не торопясь, сложила чистую тряпочку вчетверо, отодвинула чайник подальше от огня и посмотрела на меня с неизменной улыбкой. — Ну, разворачивай свой пятистенок, будем чай пить. А хочешь каши?
— Не могу, тетя Галя, сейчас только от стола, — отказываюсь я, но Галина Дмитриевна не слушает, а достает чашки, аккуратными движениями режет хлеб, собрав в горсть все крошечки, из ладошки щепоткой кладет их в рот и наливает крепкого чаю. За первой чашкой следует вторая и третья, а когда она видит, что ты уже не можешь вместить ни капли, довольная, отступает.
— Ну вот, как серёдочка сыта, так и крайчики заиграют, — заключает она и начинает неторопливые рассказы о том-сем.
Тетю Галю можно слушать бесконечно, как хорошую тихую музыку. В тепле от чая разомлеваешь, глаза постепенно смыкаются, перестаешь слышать, о чем речь, голос убаюкивает, отвечать не надо — если молчишь, тетя Галя сама продолжает тихонечко о разном…
Пора идти домой, вечерние дела ждут, день короткий, совсем стемнело. Вскидываю дрему, поднимаюсь и слышу конец рассказа.
— Ты, говорят, бабушка, пристегнись, а я говорю: я пристегнусь, а ну как побежите все, если чего случится, меня и собьете. Не бойся, говорят, не побежим. А как пристегиваться, не пойму. Ты уж, милая, говорю, сама меня привяжи, как знаешь. Смотрю вниз, там все ровно что рассыпано и блестит. Что это, говорю? Дома и фонари светятся — вечер. Город внизу, говорят. Неужто вышина такая? Летела я на самолете, и ничуть не охмелило. Хоть и повидала дочку, а все равно душа изнывала. Настрадалась-наскиталась, как лягушка-путешественница. Никуда теперь не поеду от своей печки.
Я прощаюсь, унося с собой ласковый голос. Тепло и чисто на сердце, как в тети-Галиной избе.
Милые бабули, последние наши! Найдется ли, кого нам слушать в Ферапонтове лет через десять?!
(с) Е.Стрельникова
|